Илья Золотухин, «Бонд с кнопкой»: «Я неизбежно православный»
Группа «Бонд с кнопкой» стала для многих одним из открытий 2025 года. Синглы «Кухни» и «Камушки» ворвались в многочисленные чарты, а сам коллектив выиграл премию «Нашего радио» в номинации «Взлом». «Постньюс» пообщался с фронтменом «Бонда» Ильей Золотухиным и узнал, как в 17 лет переехать из Нефтекамска в Москву, почему Платонов — великий русский писатель и при чем тут поиски Бога.
— Когда я готовился к этому интервью, с удивлением обнаружил, что тебе всего 24. Почему-то мне казалось, что ты старше. У тебя сильно взрослый — в хорошем смысле — взгляд на многие вещи.
— Может быть, это только видимость. Возможно, мне просто удается создавать впечатление человека, который умеет хорошо формулировать свои мысли.
— А ты сам на сколько себя ощущаешь?
— Ощущение, что мне до сих пор 17. Тогда я на самом деле был сильно серьезнее, чем сейчас. Знаешь, как дети, которые рождаются с лицом старика. Я, конечно, не Бенджамин Баттон — у меня нормальное было лицо. Но недовольство к миру было на все 89.
Возможно, я родился уже недовольным человеком. К тому же, в 17 лет недовольство окружающими приобретает абсолютный масштаб. Тебе в этом возрасте кажется, что все вокруг — мудаки. И от этого твоя серьезность и скорбь как будто множится.
Но сейчас, хотя мне до сих пор как будто 17, от того, что вокруг происходит в жизни, к ней сложно относиться как-то не смеясь. Поэтому приходится смеяться.
— Насколько твое мироощущение поменялось по сравнению с тем, что было в 17?
— Честно говоря, не знаю. Мне очень сложно смотреть на себя со стороны. Я могу сделать это только тогда, когда я уже чуть-чуть перерос тот или иной возраст. Возможно, в 30 смогу оценить себя сегодняшнего. Наверное, сейчас я на какие-то вещи смотрю чуть более оптимистично.
— Раз уж затронули тему отрочества, давай поговорим о том, что тебя вообще сформировало. Как, например, выглядело твое детство в Нефтекамске?
— Я не выходил из дома где-то до 16 лет. У меня в этом смысле было детство почти как у Экзюпери, который сидел в башне. Мне, наверное, не сильно нравилось проводить время со сверстниками, просто потому что у меня хорошая семья. И у меня было очень счастливое детство.
А когда мне надоедало проводить время с родителями, мама это как-то чувствовала и отправляла меня к бабушкам. И так я перемещался от деревни к деревне. У нас еще была дача, где я мог тусить в лесу. У меня там был шалаш, я ходил с топором, как индеец. В общем, было весело.
А потом мне показали, что можно курить сигареты, и все. Мне кажется, что сигареты стали символом моей сепарации, потому что это было что-то свое. В очень хороших семьях очень сложно сепарироваться, потому что это очень удобно. Живешь приятной жизнью с приятными людьми.
А потом надо делать что-то свое, и когда ты еще ощущаешь необходимость своего, ты начинаешь делать какие-то странные вещи. Наверное, от этого в большей степени у людей и появляются зависимости.
Окончательная сепарация от родителей у меня произошла в 17. Буквально в ноль часов ноль минут в свое 18-летие я в белом берете уехал из дома. Дело в том, что у меня день рождения 29 июня. А все вступительные экзамены начинаются как раз после ЕГЭ.
Так что я сел на такси из Нефтекамска до Уфы, оттуда — на поезд в Москву. Поступать в институт. В этот момент очень сильно поменялся взгляд на многие вещи. Буквально в секунду я понял, что всё. Дальше не будет возможности питаться едой матери и жить за деньги отца и думать о том, какой же ты классный.
— Твой переезд, это был продуманный и спланированный шаг? Или авантюра в духе «выгорит-не выгорит»?
— Я думаю, скорее, второе. Ну, нельзя же продуманно отцепить себя самого от пуповины.
Я вообще не хотел жить в Москве, не хотел учиться в каких-то больших институтах. Я хотел быть лесником, наверное.
А потом случилась литература в моей жизни, и всё. Всё пропало.
— А что тогда повлияло на то, чтобы ты переехал, если ты не особо хотел?
— Женщина. Моя тогдашняя тетенька хотела быть актрисой. А быть актрисой в Уфимском драмтеатре не хотела, поэтому надо было куда-то поступать. И переехал я, собственно, из-за нее. Хотел жить жизнь вместе, снимать однушку на двоих. Тогда еще это было можно, будучи студентом.
Естественно, поступили мы в дерьмовые вузы. Кстати, думаю, если бы я сдавал ЕГЭ в Москве, сдал бы его сильно лучше, чем в Нефтекамске. Есть почему-то такое ощущение.
— Какие альтернативы у тебя были для поступления? Или, может быть, были варианты в самом Нефтекамске?
— Я не могу сказать, что в Нефтекамске была (и есть) какая-то альтернатива в плане образования. Там есть машиностроительный техникум и филиал Башкирского государственного университета, который, наверное, уже закрыли 50 раз. И то, и другое, — срань Господня. Там нельзя находиться абсолютно никому и никогда. Вероятно, там были хорошие преподаватели, потому что я ходил к одной женщине на уроки истории. Но в остальном…
Вообще там было педучилище, из которого вылезли, как змеи с корабля, все наши преподаватели в школах. Страшное место. Если ты как-то увлечен языком и литературой на том уровне, на котором можно увлечься чем-то в 17 лет, то поступать тебе либо на филологический в БГУ, либо в педагогическое училище.
— То есть ты бы уехал все равно, вопрос только — куда?
— Если ты живешь в Нефтекамске, у тебя есть всего три бюджетных варианта, куда податься. Первый — поехать в Уфу. Там, скорее всего, есть какие-нибудь родственники, друзья, мама, папа, которые могут тебя принять на первое время.
Второй — поехать в Казань и сторчаться в КФУ. И третий — поехать в Екатеринбург и не сторчаться. Кстати, я не помню, что я хотел в 18, но если бы я хотел заниматься музыкой (а я тогда не хотел заниматься музыкой), то я бы поехал в Екатеринбург. Потому что это почти что музыкальная столица.
В Екатеринбурге как будто чуть проще найти среду, потому что там все-таки чуть меньше людей, чем в Москве. А мне пришлось бы найти какую-то среду.
Любой пишущей единице, считающей себя автором, необходима среда, которая тебя как автора воспитает. И в Москве с этой средой крайне проблематично.
Тут есть либо какие-то нафталиновые формирования типа Союза писателей России, либо совсем андеграундные вещи вроде Punk Fiction. Но чтобы заставить себя, интроверта, пойти туда, нужно очень много усилий. У меня их тогда не хватало. Поэтому я только в 20-22 начал серьезно заниматься музыкой.
— А были ли в Нефтекамске какие-то музыкальные перспективы?
— Группа там сдохла бы, скорее всего. Я сейчас периодически приезжаю в Нефтекамск и общаюсь со своими давними друзьями. И понимаю, что в 2017 году там, как и в других городах России, была волна нового инди. По какой-то причине люди увлекались этой музыкой — даже в нашей глухой провинции. «Бонд с кнопкой», к слову, тогда же и появился.
У нас было агломерирующее пространство, где всем нам, нефорам, можно было собираться — это место называлось «Станцией», делал его Булат Мирзин. Он был как наш Хилли Кристал с его CBGB. Это, конечно, немного нелепо звучит, но это правда так и ощущалось. Там случился наш первый концерт и появились первые соратники. Но дальше этого вряд ли бы пошло.
Потому что просто у людей не было возможности и желания всем этим серьезно заниматься. Конечно, репетировать во Дворце молодежи между котельной и сортиром было весело. Но это был максимум.
— И что произошло со всей этой музыкальной тусовкой после 2017-го?
— В ковид я на время вернулся в Нефтекамск, и там постепенно все умирало. Сейчас в Нефтекамске нет вообще ничего — не только в плане музыки. И это, блин, печально.
Я знал много ровесников и людей помладше, которые писали очень хорошие стихи и, может, пишут до сих пор, но часть из них села, часть — сторчалась. А остальные, скорее всего, работают на машиностроительном заводе. Хотя могли бы сделать что-то полезное не только для андеграунда, но и, возможно, для культуры в целом. И я наверняка был бы на их месте, если бы у моих родителей не было возможности отправить меня учиться в Москву, за что им большое спасибо.
Причем, когда я говорю «сторчалась и села», это не фигура речи — это буквально факт.
У меня был знакомый, который совершал ужасные, противоправные вещи. Но зато писал хорошие стихи. Может, и сейчас пишет. Только неизвестно, на свободе ли.
Просто одна из главных проблем Нефтекамска — здесь вообще нет культурного слоя. Город возник в 50-60-е около нефтескважины. Что тут еще делать, кроме добычи нефти?
Ну, давайте автобусы и электробусы строить. На этом, собственно, все. А культурный слой тут по-прежнему не появляется. И как будто всем на это пофиг. Я не знаю, как это исправить. Мне кажется, просто нужно время, еще лет двести, чтобы в Нефтекамске возникла какая-то культурная жизнь.
— А ты не хотел бы попытаться это как-то исправить? Не сейчас, конечно, но в какой-то отдаленной в перспективе.
— А что я могу сделать?
— Некоторые актеры и музыканты, например, какие-то творческие проекты в своих родных городах спонсируют. Или просто приезжают с концертами на малую родину время от времени.
— Как только я смогу позволить себе какое-то такое большое меценатство, первое, наверное, что я сделаю, это открою небольшой гитарный кружок. А в Нефтекамск я и так приезжаю каждый август с акустическим концертом. Правда, количество людей на этих концертах не меняется, потому что ходит на них примерно 40 человек.
Но это и неважно. Я буду стараться ездить и выступать в Нефтекамске, пока мне это не надоест и пока я не разочаруюсь. Более того, я это никому не озвучивал, но у меня есть желание привезти в Нефтекамск, например, Артема Лампабикта. Зачем ему это? Я не знаю. Я не знаю даже, как ему это предложить. Или Вику Трунову, которая Элли на Маковом поле.
Если я однажды смогу привезти Кишлака в Нефтекамск, его, наверное, там побьют. Но некоторое количество людей порадуется.
Вообще, я очень хочу, чтобы однажды мы приехали с «Бондом» в Нефтекамск, и это стало для города каким-то большим событием.
Не ради удовлетворения потребности в ощущении себя классным. А ради людей. Потому что такие концерты, они же делают во многом имя городу.
Но это все утопия. Это, знаешь, моя зудящая мозоль, которая не дает мне покоя. Потому что это все наверняка не случится, хотя мне бы очень хотелось.
— Вообще, многие люди из небольших городов, которые оттуда уезжают, обычно вспоминают жизнь там, как страшный сон. Мол, плевать, пусть сами разбираются.
— Нет, мне не плевать. Мне не плевать, потому что лет в 17, кажется, я прочел книгу «Гений места» Петра Вайля, и понял, что, если бы в Нефтекамске были ресурсы, на которые можно существовать, как я существую здесь, в Москве, я бы там и остался.
Ну, мне там сильно больше нравится, чем здесь. Нефтекамск — это, по сути, те же Кузьминки, там живут те же 130-140 тыс. человек. Но там хорошо, там дом. Ощущение малой родины, оно очень важно.
— Ты мне сейчас кое-что напомнил: как-то давным-давно моя классная руководительница (она родом из Тамбовской области) сказала, что люди из региона всегда более заряжены что-то делать, нежели москвичи. Как тебе кажется, это правда так?
— Да, так и есть. Это ощущается даже по походке. Вот, допустим, мы с нашим барабанщиком Дамиром Равильевичем из Нефтекамска. И мы очень-очень быстро ходим. Остальные четверо у нас в группе — коренные москвичи. И даже там, нагруженные каким-то количеством инструментов, мы перемещаемся сильно быстрее, чем наши товарищи из Москвы. Просто накидываем на себя какое-то количество вещей, и как грустные муравьи с пожитками куда-то шиздуем.
— Но есть же еще что-то, помимо походки?
— Да не знаю, я вот быстро разговариваю. Но я в принципе тараторю, и мысли у меня скачут. В Башкирии, кстати, темп речи реально сильно быстрее, потому что там холодно. Может, поэтому так ощущается. И мама у меня быстро разговаривает, и Дамир Равильевич тоже.
Но вообще, возможно, что у нас есть какая-то языковая мимикрия, потому что у башкирцев такой язык — как будто с лестницы упал. Это не очень лестное определение, конечно. Но, возможно, это связано с тем, что меня башкирский заставляли девять лет в школе учить. Я-то русский, мне это делать не хотелось.
— Давай обсудим жизнь в Башкирии. Как на тебе сказалось (и сказалось ли) это смешение культур?
— Ну, я рос прежде всего в семье, а не в Башкирии. Да, я вырос в месте, где люди читают намаз пять раз в день, ранним утром ты просыпаешься из-за доносящейся с минарета молитвы. И это не может на тебя не влиять. Но мама у меня пела в церковном хоре. А бабушка у меня истерично верила (и все еще верит) в Бога.
— Об этом, кстати, тоже хотелось бы спросить. В твоем творчестве (особенно раннем) сильно прослеживаются околохристианские мотивы. Это какой-то осознанный выбор темы или внутренняя потребность высказаться?
— Для меня богоискание, так же как и народность, это не столько выбор, сколько неизбежность. Я рождаюсь, и я уже православный, независимо от того, хочу я того или нет.
Я просто неизбежно православный. Просто потому что я в этом вырос. И в процессе жизни этого православия меньше не становится. Оно только множится.
Независимо от того, что в этот момент говорит государство, народ глубинный и коренной тянется к Богу и будет тянуться к нему всегда. Живем мы в царской России, в советское время или сегодняшним днем, Бог всегда один. Он однажды упал на нас, благодаря князю одному, и больше не слезет, я думаю.
И мой культурный код — это православие. И я думаю, что культурный код любого человека — это какая-то определенная религиозная направленность его предков.
Что касается текстов. Богоискание и богонахождение — это своего рода костыль в текстописании, так же как и народность — костыль в музыке. Ты просто идешь по бесконечному культурному коду, по бесконечным референсам, которые существуют сейчас в твоем поле зрения, и находишь для себя более-менее подходящие. Я хотел бы как-то от этого отойти, но я не знаю как, так же как и от народности.
Просто большая часть людей же пишет музыку сублимативно, гиперболизируя какое-то событие в своей жизни до внятного текста. Богоискание же предполагает, что ты постоянно пытаешься найти что-то значимее, что-то интереснее своей индивидуальной тоски.
Единственное, что интереснее и значимее моей индивидуальной тоски, как бы странно это ни звучало, это Бог. И этот Бог — это не нечто антропоморфное, как это в принципе большинством людей воспринимается. Человек же обычно ходит к мощам, потому что ему проще понять, что Господь выглядит как кусок чьей-то бедренной кости или как чье-то изображение на каких-то досках, чем принять тот факт, что Господь есть все. Само выражение «Господь Бог» — это есть главный догмат всего.
И вот это познание кусочное, отталкивание себя от сублимации, от интереса к собственной тоске, меня подстегивает не быть нытиком — хотя бы для себя самого. Если я буду ныть о том, что меня тетенька бросила и мне от этого очень грустно или что пиво подорожало, я, возможно, перестану себя уважать.
Пока я задаю себе вопросы, которые касаются догмата «Господь Бог», мне интересно с собой разговаривать.
Я на них не отвечу никогда в жизни и не смогу это сделать, потому что это невозможно. Должен быть запредельный масштаб мысли, чтобы достичь этого знания. Но задаваться этими вопросами, не пытаться упростить мир до состояния только своей боли и разочарования этим миром, и пытаться найти Бога и красоту во всем — это, наверное, то, что бы я хотел делать.
— Возможно, глупый вопрос, но все же. Считаешь ли ты себя при всем этом религиозным человеком?
— Движение к Богу через религию, оно требует догматизма. Есть даже такое понятие «впадать в прелесть»: когда у тебя свой бог, своя вера в этого бога. Если ты не соблюдаешь догмат, тем самым ты впадаешь в прелесть.
Я бы очень хотел быть религиозным человеком, реально. Но у меня для этого мало воли что ли. Я люблю пить пиво, люблю женщин, и все это, к сожалению, лишает меня возможности какого-то богомыслия. При этом мне очень нравится радость, которую люди испытывают на литургиях.
У меня есть, конечно, вопросы к такому, советскому что ли, подходу к вероисповеданию. Я как-то раз пришел в храм — а я еще обычно хожу в черном пальто, как нефор — и что-то вот я на лавке сел и сижу нога на ногу. И тут ко мне подходит какая-то бабка и клюшкой хрясь по ноге. «Вы что делаете?» — «Не сиди так. Это дьявольская поза». Вот такое меня очень смущает.
— Ты в одном из интервью говорил, что в 14 лет увлекался Ницше. Как его концепция «смерти Бога» мэтчится с богоисканием, о котором ты сейчас рассказал?
— Да я не то чтобы увлекался Ницше. Я прочитал пару глав из «Так говорил Заратустра», очень порадовался, какой я ******* [сильно] умный, и забил на это дело. Исходя из того, как пишет Ницше, я точно знаю, что с ним невозможно спорить. Ты либо с ним соглашаешься, либо ты его не читаешь. И вот поэтому я его не читал. До конца.
Я читал «Рождение трагедии из духа музыки», я пытался дочитать «Заратустру» уже после 14 лет, но я не могу сказать, что я могу с ним согласиться. Нужно любить Ницше до той степени, до которой ты любишь Господа, чтобы ему поверить и не спорить с ним.
— А есть ли какая-то философская мысль, которая тебе сейчас близка и с которой ты не стал бы спорить?
— Меня радует гуманизм. Андрей Платонов, например. Филолог Армен Захарян как-то обращал внимание, что Платонов очень часто использует родительный падеж, потому что люди у него — сироты. И это, мне кажется, самый великий гуманистический акт в истории, совершенный с человеком при помощи языка. На фоне этого все остальное, что было сказано про гуманизм Вольтером, Фреско и другими товарищами, не более, чем популизм.
На меня в этом смысле очень сильно повлиял вуз. На первой паре по истории литературы меня преподаватель спросил, в чем смысл жизни. Я сказал, что не знаю. И он мне ответил: в служении Богу. Я тогда преподавателю не поверил, а потом понял, что наверное, он прав. Так у меня сформировалось такое славянофильское отношение к тексту.
И вот если взять три постулата: экзистенциальное, гуманистическое и божественное, то для меня это все пересекается в текстах Платонова. Потому что это настолько модернизированный, настолько уничтожающий тебя язык, что с ним сложно кому-то тягаться. Ты же читал у него что-то наверняка, да?
— Если честно, после того, как я прочел «Чевенгур», для меня другая литература на русском перестала существовать. Так что прекрасно понимаю, о чем ты.
— Ну да! Это же такой почти что русский «Улисс». Знаешь, то же ощущение было от Ницше. Когда ты его читаешь, понимаешь, что после Ницше сказать что-то новое невозможно. И здесь то же самое. Вот взять тот же «Чевенгур». Там же все эти люди простые ходят в разные стороны такие одинокие и абсолютно неприкаянные. Когда к жителям очень глубокой деревни приходят и начинают с ними говорить на этом бесчеловечном казенном языке. А они такие: а жить-то куда? А куда жить — непонятно.
— Или когда Сашка Дванов просыпается и такой: «А где же социализм-то?» и начинает его в страхе искать по комнате.
— Именно. И вот со всей этой неприкаянностью Платонов видит этих людей и говорит: вот вам родительный падеж. И ты такой: о, спасибо. И вот тут наступает катарсис, тут хочется поплакать, потому что это же прекрасно. Потому что среди этой бесчеловечной речи и фраз типа «тридцатилетие личной жизни Вощева» или «субъект-человек» ты находишь поддержку в виде этой бабки, которая спрашивает «А куда жить?».
И Платонов тебе дает эту надежду. Что все будет хорошо и жить есть куда. Он очень сильно успокаивает всем этим, мне кажется. И поэтому нам от этого радостно.
— К слову про надежду. У меня ваше нынешнее творчество жестко ассоциируется именно с надеждой. С каким-то таким теплым чувством. А как бы ты на эмоциональном уровне описал, какие ассоциации возникают с твоей музыкой у тебя самого?
— Я не думаю о себе в третьем лице, и не считаю, что для меня это вообще возможно. Для меня моя музыка — это бесконечный затрах. Просто потому что чтобы сделать одну песенку, надо физически очень много времени. И это выматывает. Это, конечно, не работа в шахте, это сильно проще. И я благодарен Богу за то, что я могу заниматься такой херней, как писать песенки. Но для меня это всегда напряжение, и оно бесконечно.
Даже когда трек вышел на площадке, я не могу на это смотреть. Я слышу то, что сделал, и слышу косяки. Мне кажется, все говно. Я не могу слушать ничего из того, что я сделал до 2023 года, условно. Потому что мне кажется, что это такая срань невыносимая. И, судя по прослушиваниям, это реально так. И это, сука, страшно, потому что я же был уверен, что я талантливый — ну в какой-то степени. Было бы здорово уметь смотреть на себя стороны. Но у меня это совершенно не получается.
— Но подожди, есть же моменты, когда ты кайфуешь от того, что происходит? Я понимаю, что запись трека может сильно выматывать, но на концерте же тебе не кажется, что все говно?
— Я, к сожалению, не могу перевести состояние жизни, которое я испытываю на концерте, в запись. Репетиции мне даются очень тяжело, потому что мне сложно выдавать там ту же эмоцию, что и на концертах. А это необходимо, на мой взгляд.
Концерт — это всегда сотворчество со зрителем.
Но у меня были дерьмовые концерты. Были концерты без зрителей. Были концерты, в которых был полный зал, но я понимал, что я не могу заставить людей слушать то, что я сейчас пою. Концерт в ДК «Кристалл» 1 марта 2024 года. У нас долгая подготовка, мы снимаем лайв. Я там сильно нервничал, перед концертом осип, как скотина.
И вот я выхожу — и ****** [конец]. Я понимаю, что им ***** [совсем] не интересно то, что я сейчас делаю. Я могу здесь умереть, а они там будут стоять себе спокойно и пить пиво. И в этом смысле многое поменялось. По-моему, сейчас по большей части концерты Бонда проходят неплохо только за счет того, что есть люди, которые туда приходят.
Люди приходят посмотреть на самих себя и понять, что они здесь забыли. Я не думаю, что концерты «Бонда» были бы хорошими без участия всех наших друзей, которые к нам приходят, без участия всех тех людей, которых я не знаю лично, но с которыми я хотел бы познакомиться.
— Окей, про сотворчество со зрителем примерно понятно. А что с сотворчеством в самом «Бонде»? Правильно ли я понимаю, что уже больше не твой сольный проект?
— «Бонд» сейчас — это полное сотворчество. Я сейчас не делаю песни сам и не могу назвать себя единоличным автором всего этого. Я записываю демки на диктофон, потом приходят ребята, и мы в сотворчестве делаем трек. Потом в таком же сотворчестве со зрителем мы обкатываем этот трек, смотрим, что приняли хорошо, а что — плохо.
Я очень много возлагаю надежд на свою группу, на своих друзей. И на зрителей возлагаются не меньшие надежды. Каждый раз после концерта я читаю эти простыни текста, где они пишут, какие песни из новых им понравились или не понравились.
— Какую часть в процентном соотношении от того, что ты принес в виде демки, составляет финальный трек?
— Процентов, наверное, 60.
— То есть почти половина — это то, что вы во время джемов докручиваете, додумываете?
— Ну да.
— По твоим ощущениям, доросла ли сейчас группа до того уровня, чтобы никому из ее участников не нужно было искать еще дополнительные варианты заработка?
— У меня их нет. Уже год я живу так.
— А остальные ребята?
— Ну, у Дамира Равильевича, например, двое детей. Понимаешь, в чем проблема? Я человек свободный, у меня нет жены. И детей тоже нет. И чтобы себя обеспечить, мне нужно условно 40 рублей на квартиру и еще 40, чтобы поесть. И мне хватит.
Я сейчас очень сильно просел по деньгам, потому что у меня появилась студия, которая теперь жрет все наши свободные деньги и время. Потому что, например, как только мне привезли деньги с зимних концертов, я сразу все потратил на очередной пульт. Но, с другой стороны, это сильно полезнее, потому что сейчас мы там работаем почти каждый день: что-то делаем, что-то пишем. У меня и у проекта «Я Софа» есть что там делать.
— Кстати, расскажи, как-то глобально изменилась ваша жизнь с появлением студии?
— Глобально — нет. Но я заранее сказал, что студия будет исключительно делом Дамира Равильевича. Он сводил какое-то время наши первые треки, и ему в принципе интересно работать со звуком. Я терпеть не могу делать аранжировки кому-то, кроме себя, и я не очень люблю заниматься сведением, потому что я это делать не умею. К тому же это все еще дикая вкусовщина. Я сделал буквально две аранжировки кому-то, и мне показалось, что я сделал какую-то полную ***** [чушь], и поэтому больше делать этого не буду.
— При этом, кстати, большая часть музыкантов, которых я знаю, зарабатывают в основном благодаря тому, что сводят кому-то треки или пишут музыку и тексты.
— Сведение музыки — это не совсем творчество. Мы это недавно обсуждали с нашим звукорежиссером Николаем. К сожалению, когда к тебе приходят разные музыканты, говорят: «Йоу (вот так и говорят), хочу свести трек как здесь», где референс тебе вообще не нравится, тебе все равно придется свести так. В этом и заключается проблема: ты должен делать вид, что у тебя абсолютно нет вкуса.
Почему вообще существуют референсы? Потому что человек не может объяснить, что ему нужно. Допустим, сейчас мы уже сводимся сами под себя — то есть используем в качестве референсов какие-то собственные треки. Например, последний наш релиз — «Кухни» — мы сводили под «Камушки». А «Камушки» — под «Свои».
— Раз уж затронули тему референсов. Я знаю, что музыканты не любят сравнения с кем-либо. Но, с другой стороны, я понимаю, что многие все равно это делают. Могу назвать три группы, которые у меня ассоциируются с «Бондом»: «Химера», «АукцЫон», AnnenMayKantereit. А какие референсы использовал ты?
— Ну, AnnenMayKantereit, потому что я ору, как будто меня пришпорили. Аукцион, потому что мы какую-то ***** [чушь] играем. А про «Химеру» не знаю, к сожалению. Мне про нее рассказывал наш менеджер Илья Зинин, но я пока не дошел.
Вообще, я смотрел однажды лайв АукцЫона, и это, блин, тяжело на самом деле. У них нет четкого сет-листа, у них вообще нет ни хрена. Просто выходят на сцену 17 мужиков и дальше происходит два часа какого-то тантрического секса со зрителем. В этом смысле это весело, это прикольно. Мне нравится это сравнение. Я, кстати, никогда в таком ключе о нас не думал.
А с AnnenMayKantereit меня сравнивают примерно лет с 17. Но, как по мне, Хеннинг Мэй поет сильно круче. Потому что во мне больше истерики что ли. А он может спокойно взять что-то с лёта. Мне чтобы так суметь, нужно какое-то совсем другое состояние. Я вообще не умею петь, я никогда этому не учился. Девочки умеют.
— Так и что по итогу ты используешь в качестве референса?
— Понимаешь, с референсами какая проблема: допустим, я хочу быть как Muse. И прошу звукорежа собрать мне коробку, как у Мэттью Беллами. И ты слышишь очень плотный гитарный звук. А он тебе ***** [совсем] не нравится. В России, как мне кажется, в принципе референсы не работают, потому что невозможно сделать западный звук с русским текстом. У нас как минимум больше слогов в словах в предложениях. У нас сложнее синтаксические конструкции. Не потому, что мы умнее или лучше, а просто так сложилось.
Наш язык мимикрировал с огромным количеством источников. Ну не могут 240 лет монгольского ига не сказаться на языке. Или 70 лет этого советского, пролетарского новояза. Даже феня проскакивает у нас в языке регулярно. Мне кажется, что русская речь (не то, как мы сейчас разговариваем, а то, что называется литературным языком), это более сильная, самостоятельная структура. Она более живая что ли, чем многие западные языки. Русский сам по себе может звучать как музыка.
— А как же российские исполнители, которые делают музыку на западный манер? Та же Анна Асти, например (прости, ты ее просто упоминал в одном из интервью и это первый исполнитель, который пришел в голову).
— Я же говорю не про продуктную историю. Вот есть какой-нибудь Hozier. Или Sonic Youth. Их невозможно представить на другом языке. Это то, что индивидуально, самобытно и то, что во многом отражает язык. Анна Асти не отражает язык не потому, что она плохая или какая-то не такая, а просто потому, что ей это не нужно. Здесь нет такой задачи — выразить что-то. Здесь есть задача сделать абсолютно внятную историю про то, как тебя опрокинул мужик. Ну или не опрокинул.
— В продолжение про Анну Асти. Ты как-то говорил, что хотелось бы оказаться в топе чартов вместо нее. И много раз упоминал, что не знаешь, можно ли назвать то, на каком уровне группа сейчас, успехом. В какой момент ты готов был бы сказать, что достиг той самой вершины?
— Я сейчас сижу на лезвии. Могу шатнуться вправо или влево и упасть в ту же яму андеграунда, из которой мы вылезли. Что можно будет назвать успехом? Я не знаю. Когда-нибудь, наверное, я смогу сказать, что вот, это успех. Сейчас пока не знаю. Я просто стараюсь об этом не думать, чтобы не сглазить. Потому что я очень суеверный.
— Ты вспомнил хороший момент из «Чевенгура» про «а жить-то куда?». Куда живет «Бонд с кнопкой»? Есть ли какие-то ориентиры в виде коллег по цеху, равняясь на которых ты можешь сказать: «Если сможем так, будет круто»?
— Во-первых, хочется быть ни на кого не похожим — это точно. А во-вторых, хочется уже записать все песни, которые мы играем на лайвах, и чтобы это было красиво.
— О, вот он вопрос про творческие планы. И когда всего этого ждать?
— Я думаю, что именно авторский альбом будет ближе к осени. Сейчас я планирую сделаю много фитов с интересными артистами. Надеюсь, что они будут и никто друг друга не съест. На самом деле тут зависит от того, насколько сильно я сейчас хочу ********* [устать], сидя в студии месяцами и делая эту херню. Но я постараюсь.
— Есть какие-то артисты, фиты с которыми ты уже сейчас мог бы озвучить?
— Точно могу сказать только про DenDerty. Остальных, наверное, нет. Потому что я пока не уверен, что все они выйдут.
— Еще один глупый вопрос. Ты говорил, что название «Бонд с кнопкой» появилось, потому что был такой мем, да и все девчонки вокруг курили «Бонд» с кнопкой. Если бы ты придумывал имя группе сейчас, как бы ты ее назвал?
— Я надеюсь, что мне не придется сейчас никак переназывать группу, потому что у меня очень большие проблемы с неймингом. Я песни-то называю по одному слову, потому что я не могу придумать больше. Как вообще появился «Бонд с кнопкой»?
Это название придумали мои друзья со «Станции». И я сказал: о, ну ладно. А так я, кстати, ни разу в жизни не курил «Бонд» с кнопкой.
Я вообще курю Camel желтый. Если бы я сейчас придумывал название для группы, назвал бы «Бонд с рычагом». Или просто «Золотухин».
— По твоим ощущениям, откуда к вам приходит больше всего слушателей: соцсети вроде TikTok'а или стриминги («Яндекс.Музыка», ВК и т.д.)?
— Сложно сказать, как будто все в совокупности. Я не могу сказать, что TikTok сильно бустит твой успех. У нас есть, допустим, два миллионника в TikTok. Но там же конвейер: ты можешь сделать 15 миллионников, но через пару дней ты просто не будешь никому заходить, у тебя не будет рекомендаций, и всё. И потому мне кажется, что TikTok — это лотерея. Я думаю, что нам однажды повезло. Повезет ли еще раз, я не знаю. Но я постараюсь.
«Яндекс.Музыке» спасибо большое, что она наконец-то начала пихать в «Волну». Но мне кажется, что мы просто стали давать красивые концерты, и это стало кому-то нравиться. За что, конечно, большое спасибо моим ребятам.
— Что бы ты посоветовал начинающему музыканту из условного Нефтекамска, который хочет пойти по твоим стопам и начать полноценную карьеру? В конце концов, сейчас больше вариантов засветиться за счет тех же стримингов…
— Чтобы я мог посоветовать? Да, наверное, ничего. Не знаю, можно продать гитару. В России сейчас сложно жить только на стриминги. Просто потому что большая часть крупных сервисов из России ушла. И это, с одной стороны, хорошо, потому что даже небольшие инди-артисты получают шанс подняться. А с другой стороны, это плохо, потому что если ты, не дай бог, залетишь, у тебя даже не появится возможности себя обеспечивать.
На стриминги можно жить, если они у тебя миллионные. Честно говоря, я просто не интересовался вопросом. Но, наверное, от десяти миллионов прослушиваний суммарно — это будет такая средняя московская заплата. Это если считать за вычетом всех трат на музыку. Если ты сам себе и продюсер, и музыкант, и звукорежиссер, тогда, наверное, можно и поменьше.
К сожалению, прослушивания на стримингах никак не коррелируют со степенью узнаваемости и количеством сборов на концерте. Что делать, если у тебя, условно, меньше миллиона прослушиваний в месяц на «Яндекс.Музыке»? Я этого не могу сказать. Разве что пытаться работать дальше.
— Блиц. Москва или Нефтекамск?
— Нефтекамск. Там мама, папа, бабушки.
— Что для тебя важнее: текст или музыка?
— Текст. Я не умею петь, не умею писать музыку. Я знаю четыре аккорда, на которых строятся все мои песни. Ну, может, восемь, но точно не больше.
— Миллиарды прослушиваний на стримингах или всего сотни, но верных слушателей на концертах?
— У меня было одно и не было второго, поэтому мне не с чем сравнивать. Я не очень хочу делать этот выбор, честно говоря. Это как выбирать из двух стульев.
— Ты в нескольких интервью говорил, что больше всего тебя вдохновляют женщины, пиво и… дальше ответы разнились. Там были либо горы, либо море. Так все-таки горы или море?
— Горы. Не море.
— Окей. А пиво остается?
— Нет. Я больше не пью.
— Что бы ты хотел железно успеть к 30 годам?
— Дожить.
— А если серьезно?
— По-моему, уже этого было бы прикольно добиться, нет? На самом деле хотелось бы роман написать. У меня уже есть большая повесть, которую я недавно выпустил. Но романа нет. А хотелось бы.